Отягощенные добром (Лота, рассказ)

Материал из GoldenForests
Перейти к навигации Перейти к поиску



История знает множество случаев, когда ученики предавали своих учителей;
и ни одного, когда учеников предал учитель. Наверно, потому что тогда он
перестает быть учителем.


А. И Б. Стругацкие
"Отягощенные злом"




…а на самом деле смерть, со всеми ее обстоятельствами и последствиями, просто не укладывалась в то, к чему мы шли - а, перед кем я оправдываюсь - в то, к чему я вел тех, кто мне верил. Теперь, когда она совсем близко, я уже почти до конца понимаю то, что головой знал все это время. Говорить о ее величии - впустую сотрясать воздух. Ее запахи, ее гнойный вкус, тучи неизменно сопровождающих ее жирных глазастых мух, отупляющие волны боли, ее равнодушие - все оно существует совсем в другом мире, чем мы - те мы, какими мы уже почти стали. Понимающие, добрые и вместе в тем твердые. Всегда готовые выслушать, в своем умении сочувствовать почти растворяющиеся в собеседнике, но до конца остающиеся собой. Нет, мы не были чистоплюями, никто из нас не погнушался бы омыть и перевязать больному самую отвратительную на вид рану, войти в самое непотребное, загаженное жилище, сопережить самой темной тоске - но мы-то при этом оставались чистыми. Невозможно? Но пока в нас не было лжи, невозможное удавалось большинству из нас, сами мы были невозможны до крайности - но были, потому что Тот, к кому мы стремились, Он безграничен и совершенен. Немногие из нас понимали, что наша чистота и есть наш самый большой порок; и только смерть - грязная потная насильственная смерть - могла дать выход из водоворотов безграничной любви и милости. Когда самые мудрые и проникновенные слова обесцениваются, только предсмертный не крик даже - вой, визг, - истошный, отчаянный и лишенный ничтожнейшей доли пафоса способен сделать их совершенной и окончательной истиной. Наш единственный шанс вырваться за пределы самих себя. Возможно, так и случилось бы, мы ж еще не безнадежно погрязли в своей чистоте. Не буду лгать, что готов был принять это, но готов был осознать; и всего две ночи назад я молился - Отец, пронеси мимо эту чашу. Не случилось; и вот они тут, передо мной, простые и понятные орудия смерти. Единственное, что еще удерживает меня теперь, когда все, что я строил три года, рухнуло в пыль, - я еще пытаюсь понять, где же именно совершил ошибку.
А в начале, возможно, я и был ближе всего к финалу. Знаете, когда однажды просыпаешься утром и понимаешь, что да, время пришло, когда поток любви к миру сносит плотину повседневного здравого смысла и ты уже не можешь молчать- знаете, что обескураживает первым? Не то ведь, что нужные слова приходят не сразу, и не то, что люди не всегда отрываются от привычных и безусловно важных дел, чтоб выслушать провинциального проповедника, сына плотника. Ах, он еще и не плотника называет своим отцом? И серьезно полагает, будто это делает честь его матери? Бедный парень. Так вот, не непонимание, не презрение и не самодовольная жалость. И не голод, не ночевки под дождливым небом и не случайная, как правило, несвежая пища. И уж никак не одиночество - о нем как раз вскоре начинаешь вспоминать как о величайшем счастье. А разочаровывает и почти пугает то, что те, кто приходит к тебе первыми, кто благоговейно слушает тебя и идет за тобой - это убогие. Ущербные телом обычно, и неизменно - душой. Изувеченные, слабые, бегущие от повседневной мирской жестокости в мир лишь им понятных слов-образов. О таких близкие иногда еще заботятся из чувства долга, но никогда их никто не любил; кроме того, кому Бог повелел любить всех, не оставив никакого выбора. Они шли за мной просто потому, что им некуда больше было идти; и я принимал их, потому что не мог кого-то не принять. Часами я слушал их несуразный, перебиваемый беспомощным мычанием лепет. Я чистил их язвы, иногда на целые дни прерывая путь, чтоб дать отдых их немощным телам. Я один видел в них живых, безграничных в глубине своей людей; нет, я не делал их лучше. Смешные и жалкие уроды, они были искреннее и чище, чем здоровые работящие крестьяне или смеющиеся девушки из виноградников. По крайней мере, они первыми поняли, не слабыми своими умами - сердцем почувствовали и приняли безграничную милость, которую я по велению Отца и Бога своего принес в мир.
Может быть, он и был среди них уже тогда; странно, я не могу теперь этого вспомнить. Возможно, он был со мной с самого начала. Много их - вечно неумытых, оборванных, беспомощных, не способных даже самые простые слова понять, но необыкновенно чутких - иначе. Только он, он один оказался слишком восприимчив. Только он…
Потом, конечно, у меня появились совсем другие последователи. Каждый из них прошел через сомнения, каждому было от чего - и от кого - отказываться. Но любви хватило на всех. И даже теперь, когда я, потерявший право быть их учителем, готовлюсь окончательно их предать, даже теперь безграничной радостью наполняет меня само звучание их имен.
Симон Петр, рыбак с замашками воина, вечно переполняемый планами всеобщего блага, порывисто и страстно желающий изменить мир так, чтоб распространяющаяся любовь смела все границы. Матфей, ученый человек, оставивший книжную премудрость ради живой радости скитаний и проповеди. Иоанн, молчаливый юноша, способный видеть то, что от других скрыто. Фома, внешне - циник, неутомимый спорщик, в действительности великой души человек. Были с нами и женщины - что бы ни говорили не желающие понять, сестры и спутницы. Мария, гетера из Магдалы, научившаяся видеть прекрасное вне тела. Марта, тихая и по-житейски, совсем обыденно добрая, она способна была в самом диком и неуютном месте уверенно и спокойно соорудить людям ночлег и пищу. И сестра ее, тоже Мария, девушка с не по-здешнему светлой улыбкой, наделенная даром доверия. Не будь я избранным, Мария, и не стань я предателем, все могло бы сложиться иначе, тогда, лишь увидев тебя, я не пожелал бы искать другой жены.
А он, этот человек, тогда он был уже среди нас, был со мной. В любви нет различия между убогими и здоровыми, слабыми и сильными. Я помню, хотя ему и было за тридцать, как и мне, смотрелся он сущим подростком, весь какой-то взъерошенный и нескладный; умом же он был как пятилетний ребенок. Сперва мы считали его немым, потому что он ничего не говорил - ведь никто не стал бы слушать такого, как он. Под конец, помнится, он был уже способен связать во фразу три, а то и четыре слова. Зато как он умел слушать… когда я говорил, с ним только или разом со всеми, он переставал видеть и ощущать окружающее, словно весь обращался в одно чуткое ухо. Думаю, он не понимал большинства слов, но разве любовь умещается в слова? Он слышал, воспринимал ее собой, и верил так же весь, без остатка. Это и погубило его, и меня, и всех. Потрясающе одаренный был парень.
Было время торжества - подошло время жертвы. Чистота и глубина присущи многим, но я пришел в мир не для того, чтоб сделать его лучше, как то мог каждый из моих учеников. Я пришел, чтоб спасти, спасти до конца, чтоб соединить в себе безграничную благодать жизни с равнодушной болью смерти. И все уже было готово, осталось одно только. Надо было рассказать тем, кто шел за мной, чтоб остаться после меня, чтоб они могла поведать миру о том, что он спасен, спасены все, что любовь не имеет теперь границ, помимо тех, которые создали сами люди, что любой освободившийся может теперь соединиться с Богом, с совершенной истиной и совершенной свободой. Осталось сделать так, чтоб они поняли, пусть и не сразу. И тогда я стал говорить.
Говорить о том, что постигнуть полноту Господнего замысла можно только через соединение любви-радости и любви-боли, что только там, на грани совершенно прекрасного и совершенно омерзительного, мир может обрести спасение от своего равнодушия. Что миссия жизни почти исполнена, что осталось только заплатить смертью, отвратительной и позорной смертью, тогда только слова станут чем-то большим, чем слова, а дела чем-то большим, чем дела. Что смерть лишена патетики, она грязна и уродлива, и только пройдя через нее, можно познать цену истинной красоты и истинного величия.
Они слушали. И, впервые за без малого три года, они не понимали. Не потому не понимали, что я не смог найти нужных слов. Не понимали, потому что не захотели понять. Но к этому я был готов, ведь я сам принял не сразу. Не готов я был к другому. К тому, что один поймет. Поймет и примет - без сомнений и колебаний.
Сомнения и колебания не помещались в его бедный ум. Он умел только верить. До конца.
Как он ушел, никто из нас не видел.
Вы знаете, как тупые ржавые гвозди пронзают ладони и голени? Как раскаляется дерево перекрестья? Как стихает гул толпы, расходящейся по домам, чтоб укрыться от солнца, когда только тебе не укрыться никуда? Каково это - пытаться перестать дышать, пока привыкшее к дыханию, судорожно стремящееся к жизни тело вздымается на пронзающих его гвоздях, чтоб глотнуть раскаленного воздуха, который тут же уходит в крик? Вы - знаете?
Я - нет.
Он знает, он знает это, несчастный убогий мальчик из Назарета.
А я скоро узнаю другое - вот веревка, и я уже нашел подходящее дерево. Нет другого пути для того, кто предал своего ученика самой страшной из придуманных людьми казней - вместо себя, кто уже не может быть учителем, и быть ничем другим тоже не может. Теперь не осталось никакой лжи; я знаю, что ни через десять, ни через сто, ни через тысячу лет не явит Бог больше людям такой милости, не даст им шанса на соединение с Ним. Я обрекаю себя на ад - я уже в аду, но из глубины я взываю к тебе, Господи, услышь меня, преклони ухо твое к молению моему - не оставь это так. Я не свершил того, зачем пришел - но я верю, я знаю, что ни одно слово, сказанное Именем Твоим, не сгинет, и что люди услышат Весть. Господи… не покинь их. Не лишай их Твоей любви.
Да, Господи, я знаю - единственный грех, которого Ты не можешь человеку простить - это самоубийство. Никто не может быть спасен для вечной жизни помимо собственной воли. Но я не могу поступить иначе, - пришедший спасти и никого не спасший, рожденный, чтоб быть учителем, и убивший своего ученика, умевшего только доверять мне. Пусть теперь сотни и тысячи людских поколений по праву проклинают само имя мое, имя лжеца и предателя Иуды Искариота.